Это жизнь - портал для женщин

Знакомство с паолой волковой. Между собакой и волковой В семье творческих личностей paola

Искусствовед Паола Волкова вспоминает о творческом трепе, мышлении вслух, шикарном алкоголизме, разговорах о Сократе, о Кшиштофе Занусси в советской коммуналке и о том, как таможенники облегчают прощание с родиной

Подготовила Ксения Лученко

Паола Волкова Фонд Андрея Тарковского

О 1960-х

Мы жили в городе, где все постоянно перетекали друг к другу. Вся Москва перетекала, все интересовались всем. Тебя кто-то всегда приводил в гости к кому-то, кто тебя интересовал, кто интересовался тобой: художники, их подруги, знакомые тех подруг, какие-нибудь физики из Курчатовского института, что тогда было очень популярно и модно. Это живая магма, движение московского общества. Мне кажется, что время помнится немножко схоластически. А оно было живой материей. И вот эта живая материя, может быть, самое ценное, что было. Потому что больше это уже никогда не повторится. Во всяком случае, на моем веку.

Об Андрее Сергееве и квартире Пятигорского

Андрей Сергеев Андрей Сергеев ( 1933-1998) — поэт, прозаик, переводчик англоязычной поэзии (Джойса, Элиота, Фроста, Сэндберга и других). купил квартиру на третьем этаже в кооперативном доме Союза писателей около метро «Пионерская». Это был не шикарный какой-то писательский дом, а блочный дом без лифта. Андрей Сергеев был очень хорошим поэтом и замечательным переводчиком. Тогда вообще считали, что он самый лучший, это было единое мнение, потому что Андрей Сергеев был первым, кто переводил современную американскую и английскую поэзию, о которой мы ничего не знали. 1960-1970-е годы были полны невежества в отношении окружающего нас мира. Сейчас это трудно представить, потому что вы приходите в книжный магазин — и нет ничего такого, чего вы не могли бы купить. А тогда была совсем другая ситуация.

Когда собирались у Андрея Сергеева, он читал свои переводы. И почти что ежедневно с небес, с пятого этажа, спускался Саша Пятигорский, который там жил с «женой моей, Таней». Он всегда говорил: «А жена моя, Таня». Но жену Таню очень мало кто видел, мы с ней познакомились много позже. И Пятигорский тоже слушал все эти переводы, потом начинались востоковедческие разговоры — то, что называется «творческий треп». Это были наши университеты. А поскольку у Саши Пятигорского в те годы очень часто бывал Мераб Мамардашвили, то они спускались вместе.

О Мамардашвили

Потом, много времени спустя, я пришла на психологический факультет университета слушать его лекции. То, что я услышала, меня изумило до бесконечности. И тогда я стала приглашать своих друзей на его лекции.
Ведь я не была студенткой, я была практически ровесницей Мераба. Я очень много читала. Знаете, поколение читает одни и те же книги. Мы были поколением, и мы читали одни и те же книги. Как говорил Огарев, мы плакали над одним и тем же. Мне кажется, что это очень важно помнить. Тогда уже слышался и голос Солженицына, и Шаламова, и Гумилева. Мы были современниками. Я не была совсем неофитом, но я была поражена. Мераб меня потряс. Я слышала очень много хороших лекторов. Смею думать (может быть, несколько самонадеянно), что и сама неплохо владею этой профессией. Но с Мерабом было ощущение того, что вы вместе мыслите вслух. Он включал аудиторию в процесс рождения мысли. Сейчас очень трудно даже понять, что это такое. Есть люди, которые могут мыслить с пером в руках. А есть люди, которые мыслят так, что вы видите мысль как рождающийся творческий акт. Он нас включал в очень насыщенный слой культуры, мы попадали в целое культурное пространство.

Философы, наверное, очень хорошо могут рассказать о том, что такое философия Мамардашвили. Я могу сказать, что он был уникальным носителем целого мира культуры. И я поняла, что студентам очень важно это слышать. И это меня подвигло начать сложнейшие переговоры со ВГИКом. Мы взяли Мераба на почасовые лекции. И я не ошиблась.

О комнате Мамардашвили на Донской

Он жил в Москве на Донской улице, рядом с метро «Октябрьская», в замечательной комнате. Однажды в Москву приехал Кшиштоф Занусси Кшиштоф Занусси — польский кинорежиссер и сценарист. .
А Кшиштоф по своему первоначальному образованию тоже философ. Это был канун старого Нового года, и мы поехали к Мерабу в гости. Кшиштоф был прекрасен, красиво одет, хорош собой, молод. Когда он увидал эту коммунальную квартиру, в которой был сосед — отсидевший уголовник, его охватила оторопь: настолько келейна, аскетична и проста была жизнь Мераба. «Где ваши книги?» — спрашивает Занусси. Мераб так лениво рукой с трубкой повел, сказал: «Вот они». И тут мы увидали, что висит несколько плотно зашторенных, закрытых полок, и наверху одной из них — работа, с которой он никогда не расставался, «Распятие» Эрнста Неизвестного. «Те книги, которые мне нужны, все закрыты. Я терпеть не могу видеть книги», — сказал Мераб.

Образ Мераба был эстетически завершенным. Он был очень элегантен, прекрасно одевался. И в этом слежении за собой, мне кажется, есть одно обстоятельство, прекрасно описанное Булгаковым, который тоже очень следил за собой. Очень многим людям со сложным внутренним порядком и с очень большими шумами внутри необходима форма. Которую Маяковский прекрасно определил словами «Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана». Но тут речь шла не о желтой кофте, а о красивых свитерах с кожаными заплатками на локтях и безупречных рубашках.

О преодолении языка

Мераб говорил непросто. Речь его была не бытовой. Я читаю лекции, как тетка на кухне, без терминологии, так, чтобы понимали. Мераб не читал просто. Я у него спросила: «Мераб, почему вы так сложно говорите?» Он сказал: «Очень важно делать усилие по преодолению языка». Потому что совдеповский язык не может быть языком философии.

Он говорил, что вся история мировой философии есть лишь комментарий к Платону. И очень точно его цитировал. Я была поражена оттого, что античность непрерывна, она вершится ежедневно, и он является комментатором. Он не просто читал античную философию. Он ее комментировал. И в этот комментаторский текст засасывалось очень много культурной коррекции.


Мераб Мамардашвили The National Parliamentary Library of Georgia

О пьянстве и разговорах

Никогда не было разговора о деньгах, потому что не было такого предмета, как деньги, в обиходе. Я не знаю, как мы жили, но были милы. И пили, естественно. Сам по себе алкоголизм — омерзительная вещь, как я сейчас понимаю, но тогда он был предметом большого шика. Одним из самых шикарных принцев богемы был Анатолий Зверев Анатолий Зверев — художник-авангардист. , они ходили вместе с Димой Плавинским Дмитрий Плавинский — художник и график. . И о том, как они пили, ходили легенды по Москве. Но они же были великими художниками. Более того, мы только сейчас и можем оценить, до какой же степени они были художниками. Это был стиль времени.

Эрнст Неизвестный пил не просто. Он перепивал всех. И я помню время, когда Эрнст Неизвестный ходил в пижамных штанах и в завязанном на четыре узелка платочке на голове.

Это была среда. Это были кумиры, лидеры времени. И никогда, когда собирались эти люди, не было разговора о деньгах и имуществе, а были разговоры о главном, и они начинались с той точки, на которой закончились позавчера.

В мастерской у Эрнста бывало очень много народу. Там велись нешуточные разговоры и нешуточные споры, потому что человек он темпераментный, лобовой: фронтовик, воевавший человек. У него была очень большая внутренняя независимость и свобода. Когда Сартр приезжал в Москву, он встретился с Эрнстом Неизвестным. И один из самых важных разговоров, который произошел между ними, был разговор о свободе. Они не поняли друг друга вообще. Эрнст был взбешен. Суть заключалась в том, что для Эрнста свобода была абсолютной необходимостью глубокого самопознания и полного самовыражения. Он был очень независим. Он мог и Хрущеву, и кому угодно, и своим близким сказать то, что он считает нужным сказать. А вот свобода — это именно творчество. Тогда не путали эти вещи.

Еще мы много говорили о стране, о том, что является одной из важнейших тем для творчества Мамардашвили, — что такое открытое гражданское общество. А ведь Мераб во всем оказался прав. Очень много говорили о Сократе. Вы даже не представляете себе, какие были разговоры о Сократе. С ним были все лично знакомы, он словно на минутку вышел за угол. Вообще, отношение к культуре, к истории было отношением личного знакомства, близости. И Мераб так на лекциях думал. Он рассказывал о Декарте, как тот ходил учить королеву Кристину, как было холодно и как он шел в промозглой темноте учить эту девочку в пять часов утра. Я в этот момент понимала, что это он встает в пять утра, когда промозгло и холодно...

Тогда только вышли сонеты Шекспира в переводе Маршака, и эта книга стала событием. Все стали наизусть читать сонеты так называемого Шекспира, а на самом деле Маршака. И все могли по очереди, не останавливаясь, не договариваясь заранее, читать сонеты: книгу не только знали, ее выучили. Это образ, который очень важен: вы глотаете книгу, и сначала горько, а потом сладко становится внутри. То время, о котором я говорю, его живая ткань была уникально целительной и важной для того места, где мы с вами живем, и для того языка, на котором мы с вами пока еще говорим. То есть для той формы, которая могла бы стать Россией и не стала. Я не хочу, чтоб меня превратно поняли, что ее носителем была богема. Ни в коем случае. Но, во всяком случае, то, что делалось тогда в культуре поколениями и современниками, — в культуре театральных подмостков, киношкол, в мастерских художников, в кулуарах Курчатовского института, где мы делали выставки второго авангарда, где я читала первые лекции о Китае, — это было нужно, это могло бы стать Россией.

О Боге

Говорили, конечно, о Боге. И для Пятигорского, и для Мамардашвили это очень важный дискуссионный момент.

В чем я вижу близость между людьми, которые не были между собой дружны, но встречались у Сергеева, — между Андреем Синявским и Мерабом Мамардашвили? Как говорил Мераб, наша художественная история кончилась еще в 1914 году. А потом начался, грубо говоря, соцреализм, советская философия, и получился провал. Усилия жизни, очень мощной творческой жизни направлены были на то, чтобы соединить два конца, поднять со дна Атлантиду Серебряного века. Это было необходимо. Мераб повернул голову назад, и мы вообще должны были повернуть голову назад. Они навели мост. И вот Синявский был одним из первых, он писал замечательную книгу «Земля и небо в древнерусском искусстве». Потому что в числе тем и проблем, которые были очень важны для 1960-х, 1970-х, 1980-х годов, были те, которые были обронены тогда, на рубеже двух столетий, — древнерусское искусство, вопросы реставрации.

Поэтому, конечно, разговоры о религии были. Поскольку и для Саши Пятигорского, и для Мераба был очень важен вопрос богов. Кстати, потом уже, к 1980-м годам, Мераб очень заинтересовался отцом Александром Менем и общался с ним. Православие для него стало доминирующим. Он говорил о том, что такое вера для человека. Время делало усилие по возвращению абсолютных ценностей. Абсолютных ценностей в понятии чести и связи человека с чем-то.

Одной из самых главных функций и его, и Пятигорского, и Андрея Синявского было разрушение стереотипов сознания. Разрушение стереотипов представлений о мире, в котором ты живешь. Разрушение стереотипа поведения. Выйти из времени, выйти из поколения. И спланировать сверху в эту точку.

Об эмиграции


Александр Пятигорский в Швеции. Фотография Людмилы Пятигорской.
2006 год
svoboda.org

Когда люди начали уезжать, было ощущение конца прекрасной эпохи. В жизни, о которой я говорю, формирующим началом было общение. Это была не только дружба, но акт познания. И вот что-то главное в жизни кончилось, его больше не будет. Москва пустела. В ней не было Неизвестного, Пятигорского, Синявского. Помню, я у Мераба спросила: «А почему не уезжаете вы?» Он сказал: «Саше уезжать надо, а мне надо оставаться здесь, мне не надо».
Пятигорскому надо было уезжать, потому что он был пишущим человеком. Он написал «Жизнь Будды» в серии ЖЗЛ, но некому было ее печатать, и это сыграло свою роль в его отъезде. У него не было большой лекционной аудитории, он был исследователь, на Западе уже широко известный.

Его провожало очень небольшое количество людей. И лично я его не провожала. Но я знаю об одном эпизоде и от Мераба, и от Саши. Пограничники стали над ним глумиться, демонстративно распаковывать его чемодан. Что у Саши было, кроме одного костюма, еще одной пары брюк и каких-то нефирменных трусов? Таможенник это все со смаком ворошил в его убогом скарбе. Саша стоял, молчал. И когда все это закончилось, Саша этому пограничнику-таможеннику сказал: «Благодарю вас, молодой человек. Вы значительно облегчили мне прощание с родиной». Это достоинство было очень ценимо. 


Умерла Паола Волкова, блестящий историк искусства и просветитель нашего времени. Если Вы ни разу не видели её лекций, посмотрите вот эту первую лекцию из цикла "Мост над бездной", и Вам захочется и дальше слушать и слушать, смотреть и смотреть, думать и думать.


Казалось, Паола Волкова знала всех этих великих - художников, актеров, режиссеров - творцов эпохи. Словно жила в это время и сама была их музой. Так пронзительно и понятно говорила она об эфемерном мире искусства, о судьбах великих и знаменитых. И ей верили, что все так и было. На ее лекции во ВГИКЕ по истории искусства было не пробиться - студенты ловили каждое ее слово. Режиссер Вадим Абрашитов эти занятия запомнил на всю жизнь. «Она рассказывала о том, что такое искусство и культура для жизни человека, что это - не просто центральная статья какого-то расхода бюджета.

Это, как будто, и есть сама жизнь», - вспоминает режиссер Вадим Абдрашитов. Ученица Мераба Мамардашвили и Льва Гумилева, - Паола Волкова сама поднялась на один уровень со своими легендарными учителями. Искусствовед и мыслитель, она изменила представления о мире многих. Ее авторский проект на телеканале «Культура» «Мост над бездной» - об истории европейского искусства стал откровением. Мир Джотто, Боттичелли, Дюрера, Рублева оживал в ее рассказах, становился реальностью. «Женщина совершенно выдающаяся, человек, который дал культурную жизнь огромному количеству кинематографистов, человек энциклопедических знаний, обаяния, - уверен фотограф, журналист, писатель Юрий Рост. - Это огромная потеря для российской культуры для всей - вот и все. А для друзей это просто горе».

Она успела издать «Мост через бездну» - одну из пяти задуманных книг. И снова она ведет диалоги с античной Грецией, культурой Крита, философами Китая. Паола Волкова называла XX век комментарием к истории - она словно переговаривалась с прошлым. «Паола Дмитриевна была человеком-легендой, - рассказывает киновед Кирилл Разлогов. - Легендой во ВГИКе, где она преподавала, легендой перестройки, когда она вышла на широкий простор нашей культуры, легендой, когда она воевала за память Тарковского, с которым была близко знакома, вокруг наследия которого разгорались нешуточные бои».

Мировой специалист по творчеству Андрея Тарковского - она составила его родословную, изучила архивы, нашла общее между режиссером Тарковским и поэтом Хлебниковым.

«Когда она рассказывала об искусстве, оно как будто превращалось в какой-то бриллиант. Ее любили все, вы знаете, - уверяет режиссер Александр Митта. - В каждом деле есть кто-то лучше других. Генерал этого дела. Вот она в своем деле была генерал».

Когда Паолу Волкову просили перевести лекции в книги, она говорила, письменная речь, требует другого мышления и другого языка. Мастер блестящего рассказа, она признавалась, что только в последнее время научилась писать коротко и лаконично. Но в этой экономности было такое богатство эпох и судеб, такая концентрация мысли и чувства, что хватило бы на несколько десятков томов - только времени оказалось слишком мало.

Оказывается в интернете есть сайт, посвященный памяти Паолы Дмитриевны Волковой (1930-2013): www.paolavolkova.ru . На нем собраны видеозаписи с ее участием, материалы о ее жизни и творчестве. Также на сайте даны ссылки на сообщества в социальных сетях, посвященные Волковой.

Паола Волкова - советский и российский искусствовед, историк культуры, заслуженный деятель искусств РСФСР (1991). В 1960—1987 годах преподавала во ВГИКе курсы всеобщей истории искусств и материальной культуры. С 1979 года преподавала на Высших курсах сценаристов и режиссёров культурологию и дисциплину «Изобразительное решение фильма». В 1970—1980-х годах организовывала лекции Мераба Мамардашвили, Натана Эйдельмана, Георгия Гачева, Льва Гумилёва и других мыслителей.

Автор более 50 публикаций в журналах, книгах, периодической печати по вопросам современного искусства и отдельным проблемам, связанным с творчеством Андрея Тарковского. С 1989 года — директор Фонда Андрея Тарковского в Москве (ныне не существует). За время своей работы Фонд провёл больше двадцати фестивалей и выставок в России и за рубежом, был инициатором и одним из создателей Дома Андрея Тарковского на родине режиссёра в Юрьевце; установил надгробье на могиле Андрея на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Из описания на главной странице сайта: "На ее лекции во ВГИКЕ по истории искусства было невозможно пробиться, и студенты ловили каждое слово Паолы Дмитриевны. Режиссер Вадим Юсупович Абдрашитов так высказывался об этих занятиях: «Она рассказывала о том, что такое искусство и культура для жизни человека, что это - не просто центральная статья какого-то расхода бюджета. Это, как будто, и есть сама жизнь». Киновед Кирилл Эмильевич Разлогов рассказывал: «Паола Дмитриевна была человеком-легендой. Легендой во ВГИКе, где она преподавала, легендой перестройки, когда она вышла на широкий простор нашей культуры, легендой, когда она воевала за память Тарковского, с которым была близко знакома, вокруг наследия которого разгорались нешуточные бои». Фотограф, журналист и писатель Юрий Михайлович Рост уверен, что это - «женщина совершенно выдающаяся, человек, который дал культурную жизнь огромному количеству кинематографистов, человек энциклопедических знаний, обаяния…» Режиссер Александр Наумович Митта уверяет: «Когда она рассказывала об искусстве, оно как будто превращалось в какой-то бриллиант. Ее любили все, вы знаете. В каждом деле есть кто-то лучше других. Генерал этого дела. Вот она в своем деле была генерал». Паола Волкова знала всех великих художников, актеров, режиссеров - всех творцов той или иной эпохи, словно жила в это время, и сама была их музой. И ей верили, что все так и было".

А вот что писал о Паоле Волковой в книге "Несвятые святые" епископ Тихон Шевкунов: "Историю зарубежного искусства у нас преподавала Паола Дмитриевна Волкова. Читала она очень интересно, но по каким-то причинам, возможно потому, что сама была человеком ищущим, рассказывала нам многое о своих личных духовных и мистических экспериментах. Например, лекцию или две она посвятила древней китайской книге гаданий «И-Цзин». Паола даже приносила в аудиторию сандаловые и бамбуковые палочки и учила нас пользоваться ими, чтобы заглянуть в будущее. Одно из занятий касалось темы, известной лишь узким специалистам: многолетним исследованиям по спиритизму великих русских ученых Д. И. Менделеева и В. И. Вернадского. И хотя Паола честно предупредила, что увлечение подобного рода опытами чревато самыми непредсказуемыми последствиями, мы со всей юношеской любознательностью устремились в эти таинственные, захватывающие сферы".

«Паола Дмитриевна была человеком-легендой. Легендой во ВГИКе, где она преподавала, легендой перестройки, когда она вышла на широкий простор нашей культуры, легендой, когда она воевала за память Тарковского, с которым была близко знакома, вокруг наследия которого разгорались нешуточные бои».

Киновед Кирилл Разлогов

«Когда она рассказывала об искусстве, оно как будто превращалось в какой-то бриллиант. Ее любили все, вы знаете. В каждом деле есть кто-то лучше других. Генерал этого дела. Вот она в своем деле была генерал».

Режиссер Александр Митта

Когда Паолу Волкову просили перевести лекции в книги, она говорила, письменная речь, требует другого мышления и другого языка. Мастер блестящего рассказа, она признавалась, что только в последнее время научилась писать коротко и лаконично. Но в этой экономности было такое богатство эпох и судеб, такая концентрация мысли и чувства, что хватило бы на несколько десятков томов - только времени оказалось слишком мало.

Искусствовед Паола Волкова вспоминает о творческом трепе, мышлении вслух, шикарном алкоголизме, разговорах о Сократе, о Кшиштофе Занусси в советской коммуналке и о том, как таможенники облегчают прощание с родиной

О 1960-х

Мы жили в городе, где все постоянно перетекали друг к другу. Вся Москва перетекала, все интересовались всем. Тебя кто-то всегда приводил в гости к кому-то, кто тебя интересовал, кто интересовался тобой: художники, их подруги, знакомые тех подруг, какие-нибудь физики из Курчатовского института, что тогда было очень популярно и модно. Это живая магма, движение московского общества. Мне кажется, что время помнится немножко схоластически. А оно было живой материей. И вот эта живая материя, может быть, самое ценное, что было. Потому что больше это уже никогда не повторится. Во всяком случае, на моем веку.

Об Андрее Сергееве и квартире Пятигорского

Андрей Сергеев купил квартиру на третьем этаже в кооперативном доме Союза писателей около метро «Пионерская». Это был не шикарный какой-то писательский дом, а блочный дом без лифта. Андрей Сергеев был очень хорошим поэтом и замечательным переводчиком. Тогда вообще считали, что он самый лучший, это было единое мнение, потому что Андрей Сергеев был первым, кто переводил современную американскую и английскую поэзию, о которой мы ничего не знали. 1960-1970-е годы были полны невежества в отношении окружающего нас мира. Сейчас это трудно представить, потому что вы приходите в книжный магазин — и нет ничего такого, чего вы не могли бы купить. А тогда была совсем другая ситуация.

Когда собирались у Андрея Сергеева, он читал сво и переводы. И почти что ежедневно с небес, с пятого этажа, спускался Саша Пятигорский, который там жил с «женой моей, Таней». Он всегда говорил: «А жена моя, Таня». Но жену Таню очень мало кто видел, мы с ней познакомились много позже. И Пятигорский тоже слушал все эти переводы, потом начинались востоковедческие разговоры — то, что называется «творческий треп». Это были наши университеты. А поскольку у Саши Пятигорского в те годы очень часто бывал Мераб Мамардашвили, то они спускались вместе.

О Мамардашвили

Потом, много времени спустя, я пришла на психологический факультет университета слушать его лекции. То, что я услышала, меня изумило до бесконечности. И тогда я стала приглашать своих друзей на его лекции.
Ведь я не была студенткой, я была практически ровесницей Мераба. Я очень много читала. Знаете, поколение читает одни и те же книги. Мы были поколением, и мы читали одни и те же книги. Как говорил Огарев, мы плакали над одним и тем же. Мне кажется, что это очень важно помнить. Тогда уже слышался и голос Солженицына, и Шаламова, и Гумилева. Мы были современниками. Я не была совсем неофитом, но я была поражена. Мераб меня потряс. Я слышала очень много хороших лекторов. Смею думать (может быть, несколько самонадеянно), что и сама неплохо владею этой профессией. Но с Мерабом было ощущение того, что вы вместе мыслите вслух. Он включал аудиторию в процесс рождения мысли. Сейчас очень трудно даже понять, что это такое. Есть люди, которые могут мыслить с пером в руках. А есть люди, которые мыслят так, что вы видите мысль как рождающийся творческий акт. Он нас включал в очень насыщенный слой культуры, мы попадали в целое культурное пространство.

Философы, наверное, очень хорошо могут рассказать о том, что такое философия Мамардашвили. Я могу сказать, что он был уникальным носителем целого мира культуры. И я поняла, что студентам очень важно это слышать. И это меня подвигло начать сложнейшие переговоры со ВГИКом. Мы взяли Мераба на почасовые лекции. И я не ошиблась.

О комнате Мамардашвили на Донской

Он жил в Москве на Донской улице, рядом с метро «Октябрьская», в замечательной комнате. Однажды в Москву приехал Кшиштоф Занусси.
А Кшиштоф по своему первоначальному образованию тоже философ. Это был канун старого Нового года, и мы поехали к Мерабу в гости. Кшиштоф был прекрасен, красиво одет, хорош собой, молод. Когда он увидал эту коммунальную квартиру, в которой был сосед — отсидевший уголовник, его охватила оторопь: настолько келейна, аскетична и проста была жизнь Мераба. «Где ваши книги?» — спрашивает Занусси. Мераб так лениво рукой с трубкой повел, сказал: «Вот они». И тут мы увидали, что висит несколько плотно зашторенных, закрытых полок, и наверху одной из них — работа, с которой он никогда не расставался, «Распятие» Эрнста Неизвестного. «Те книги, которые мне нужны, все закрыты. Я терпеть не могу видеть книги», — сказал Мераб.

Образ Мераба был эстетически завершенным. Он был очень элегантен, прекрасно одевался. И в этом слежении за собой, мне кажется, есть одно обстоятельство, прекрасно описанное Булгаковым, который тоже очень следил за собой. Очень многим людям со сложным внутренним порядком и с очень большими шумами внутри необходима форма. Которую Маяковский прекрасно определил словами «Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана». Но тут речь шла не о желтой кофте, а о красивых свитерах с кожаными заплатками на локтях и безупречных рубашках.

О преодолении языка

Мераб говорил непросто. Речь его была не бытовой. Я читаю лекции, как тетка на кухне, без терминологии, так, чтобы понимали. Мераб не читал просто. Я у него спросила: «Мераб, почему вы так сложно говорите?» Он сказал: «Очень важно делать усилие по преодолению языка». Потому что совдеповский язык не может быть языком философии.

Он говорил, что вся история мировой философии есть лишь комментарий к Платону. И очень точно его цитировал. Я была поражена оттого, что античность непрерывна, она вершится ежедневно, и он является комментатором. Он не просто читал античную философию. Он ее комментировал. И в этот комментаторский текст засасывалось очень много культурной коррекции.


Мераб Мамардашвили

О пьянстве и разговорах

Никогда не было разговора о деньгах, потому что не было такого предмета, как деньги, в обиходе. Я не знаю, как мы жили, но были милы. И пили, естественно. Сам по себе алкоголизм — омерзительная вещь, как я сейчас понимаю, но тогда он был предметом большого шика. Одним из самых шикарных принцев богемы был Анатолий Зверев, они ходили вместе с Димой Плавинским. И о том, как они пили, ходили легенды по Москве. Но они же были великими художниками. Более того, мы только сейчас и можем оценить, до какой же степени они были художниками. Это был стиль времени.

Эрнст Неизвестный пил не просто. Он перепивал всех. И я помню время, когда Эрнст Неизвестный ходил в пижамных штанах и в завязанном на четыре узелка платочке на голове.

Это была среда. Это были кумиры, лидеры времени. И никогда, когда собирались эти люди, не было разговора о деньгах и имуществе, а были разговоры о главном, и они начинались с той точки, на которой закончились позавчера.

В мастерской у Эрнста бывало очень много народу. Там велись нешуточные разговоры и нешуточные споры, потому что человек он темпераментный, лобовой: фронтовик, воевавший человек. У него была очень большая внутренняя независимость и свобода. Когда Сартр приезжал в Москву, он встретился с Эрнстом Неизвестным. И один из самых важных разговоров, который произошел между ними, был разговор о свободе. Они не поняли друг друга вообще. Эрнст был взбешен. Суть заключалась в том, что для Эрнста свобода была абсолютной необходимостью глубокого самопознания и полного самовыражения. Он был очень независим. Он мог и Хрущеву, и кому угодно, и своим близким сказать то, что он считает нужным сказать. А вот свобода — это именно творчество. Тогда не путали эти вещи.

Еще мы много говорили о стране, о том, что является одной из важнейших тем для творчества Мамардашвили, — что такое открытое гражданское общество. А ведь Мераб во всем оказался прав. Очень много говорили о Сократе. Вы даже не представляете себе, какие были разговоры о Сократе. С ним были все лично знакомы, он словно на минутку вышел за угол. Вообще, отношение к культуре, к истории было отношением личного знакомства, близости. И Мераб так на лекциях думал. Он рассказывал о Декарте, как тот ходил учить королеву Кристину, как было холодно и как он шел в промозглой темноте учить эту девочку в пять часов утра. Я в этот момент понимала, что это он встает в пять утра, когда промозгло и холодно...

Тогда только вышли сонеты Шекспира в переводе Маршака, и эта книга стала событием. Все стали наизусть читать сонеты так называемого Шекспира, а на самом деле Маршака. И все могли по очереди, не останавливаясь, не договариваясь заранее, читать сонеты: книгу не только знали, ее выучили. Это образ, который очень важен: вы глотаете книгу, и сначала горько, а потом сладко становится внутри. То время, о котором я говорю, его живая ткань была уникально целительной и важной для того места, где мы с вами живем, и для того языка, на котором мы с вами пока еще говорим. То есть для той формы, которая могла бы стать Россией и не стала. Я не хочу, чтоб меня превратно поняли, что ее носителем была богема. Ни в коем случае. Во всяком случае, то, что делалось тогда в культуре поколениями и современниками, — в культуре театральных подмостков, киношкол, в мастерских художников, в кулуарах Курчатовского института, где мы делали выставки второго авангарда, где я читала первые лекции о Китае, — это было нужно, это могло бы стать Россией.

О Боге

Говорили, конечно, о Боге. И для Пятигорского, и для Мамардашвили это очень важный дискуссионный момент.

В чем я вижу близость между людьми, которые не были между собой дружны, но встречались у Сергеева, — между Андреем Синявским и Мерабом Мамардашвили? Как говорил Мераб, наша художественная история кончилась еще в 1914 году. А потом начался, грубо говоря, соцреализм, советская философия, и получился провал. Усилия жизни, очень мощной творческой жизни направлены были на то, чтобы соединить два конца, поднять со дна Атлантиду Серебряного века. Это было необходимо. Мераб повернул голову назад, и мы вообще должны были повернуть голову назад. Они навели мост. И вот Синявский был одним из первых, он писал замечательную книгу «Земля и небо в древнерусском искусстве». Потому что в числе тем и проблем, которые были очень важны для 1960-х, 1970-х, 1980-х годов, были те, которые были обронены тогда, на рубеже двух столетий, — древнерусское искусство, вопросы реставрации.

Поэтому, конечно, разговоры о религии были. Поскольку и для Саши Пятигорского, и для Мераба был очень важен вопрос богов. Кстати, потом уже, к 1980-м годам, Мераб очень заинтересовался отцом Александром Менем и общался с ним. Православие для него стало доминирующим. Он говорил о том, что такое вера для человека. Время делало усилие по возвращению абсолютных ценностей. Абсолютных ценностей в понятии чести и связи человека с чем-то.

Одной из самых главных функций и его, и Пятигорского, и Андрея Синявского было разрушение стереотипов сознания. Разрушение стереотипов представлений о мире, в котором ты живешь. Разрушение стереотипа поведения. Выйти из времени, выйти из поколения. И спланировать сверху в эту точку.

Об эмиграции


Александр Пятигорский в Швеции. 2006

Когда люди начали уезжать, было ощущение конца прекрасной эпохи. В жизни, о которой я говорю, формирующим началом было общение. Это была не только дружба, но акт познания. И вот что-то главное в жизни кончилось, его больше не будет. Москва пустела. В ней не было Неизвестного, Пятигорского, Синявского. Помню, я у Мераба спросила: «А почему не уезжаете вы?» Он сказал: «Саше уезжать надо, а мне надо оставаться здесь, мне не надо».
Пятигорскому надо было уезжать, потому что он был пишущим человеком. Он написал «Жизнь Будды» в серии ЖЗЛ, но некому было ее печатать, и это сыграло свою роль в его отъезде. У него не было большой лекционной аудитории, он был исследователь, на Западе уже широко известный.

Его провожало очень небольшое количество людей. И лично я его не провожала. Но я знаю об одном эпизоде и от Мераба, и от Саши. Пограничники стали над ним глумиться, демонстративно распаковывать его чемодан. Что у Саши было, кроме одного костюма, еще одной пары брюк и каких-то нефирменных трусов? Таможенник это все со смаком ворошил в его убогом скарбе. Саша стоял, молчал. И когда все это закончилось, Саша этому пограничнику-таможеннику сказал: «Благодарю вас, молодой человек. Вы значительно облегчили мне прощание с родиной». Это достоинство было очень ценимо. 

Любовь Аркус

Вчера прошло 9 дней со смерти легендарного искусствоведа и педагога. О Паоле Волковой вспоминает ЛЮБОВЬ АРКУС


Первый курс во ВГИКе я училась на заочном, изо у нас преподавала Паола Дмитриевна Волкова.

В мертвом уже, бездарном ВГИКе, где правили одуревшие чиновники, а учились в основном их дети или дети их начальников, ей было скучно. По коридорам этой лилипутии она плыла медленно и важно, в чем-то всегда балахонистом, в бусах, монистах, серьгах, шалях - неся свою скуку как знамя, как знак нездешности и избранничества.

Ей было скучно и в тот день, когда я впервые ее увидела, - заочники, чужие люди. Что-то шелестела, глядя в окно, медленно ломая пальцы, унизанные кольцами. Но то, что удавалось расслышать, было настолько завораживающим, что хотелось любой ценой расслышать все и поймать ее взгляд. Я задала какой-то вопрос. Она поморщилась, как от головной боли, - вопрос выдавал неизлечимое навсегда невежество.

Но мне было не обидно, пусть и такой ценой - контакт был достигнут, в тусклом голосе от раздражения прибавилось энергии, теперь она пристукивала кольцами по столу, объясняя свою мысль, и потрясающий ее рассказ о древнерусской архитектуре из лениво оброненных, разрозненных перлов на глазах превращался в гениальное эссе, которому позавидовал бы хоть Волынский, хоть Гершензон, хоть Эфрос.

Странно. Из всех ее лекций наизусть я помню только одну фразу: «Современная архитектура структурирует трагическое пространство». Но очень надолго многое, что я понимала и чувствовала про архитектуру вообще и современность в частности, определялось этим, случайно застрявшим в памяти и наверняка не самым главным, соображением - из тех, что она высказывала в своих лекциях.

Благодаря ей, Майе Иосифовне Туровской и Владимиру Яковлевичу Бахмутскому я поняла, что такое настоящий педагог. Это совсем не тот человек, что дает тебе знания - только ты сам можешь их добыть. И не тот, что дает тебе умения - только ты сам можешь обрести их с собственным опытом. Это человек, который однажды задает тебе систему координат и угол зрения. Верх-низ, лево-право. Общий план - средний план - крупный план - вид сверху. Угол зрения может меняться, и картина мира может меняться также, и они непременно меняются в деталях и частностях или даже в главном... Но если однажды они возникли и устоялись в твоей голове, мир уже не рассыплется на несоединимые осколки, а будет всякий раз переукладываться в некий порядок - порядок слов, порядок вещей, порядок смыслов.

О ее вкладе в искусствоведение, в изучение наследия Тарковского напишут и скажут те, кто хорошо и близко знает эти предметы. Я же скажу, что даже в тех, кто, как я, услышал десяток ее лекций, она сумела вбросить щепоть того самого волшебного вещества, которое из событий, впечатлений, ощущений образует смыслы.

Помимо неоспоримого дара Учителя и гуру она, мне кажется, в иные времена была бы отменной хозяйкой салона, в котором блистают вертопрахи, острословы, меценаты и - конечно же! - молодые гении. Она была рождена их угадывать, им покровительствовать, их вдохновлять.

Со стороны она вызывала нежное восхищение, как всякий мощный человек, неуместный в сужденных ему времени и пространстве.



Понравилась статья? Поделитесь с друзьями!
Была ли эта статья полезной?
Да
Нет
Спасибо, за Ваш отзыв!
Что-то пошло не так и Ваш голос не был учтен.
Спасибо. Ваше сообщение отправлено
Нашли в тексте ошибку?
Выделите её, нажмите Ctrl + Enter и мы всё исправим!